Сочинение для детского хора и двух фортепиано на стихи Дж. Китса «Ода греческой вазе» написано в 1998 году и с тех пор занимает постоянное и значительное место в репертуаре хора «Весна». А в последнее время, не только этого хора: сравнительно недавно появилась версия для смешанного (взрослого) хора и двух фортепиано, исполненная ансамблем современной хоровой музыки ALTO CORO под управлением А. Рыжинского.
Более четверти века звучит это произведение, пользуясь неизменным успехом, не будет преувеличением сказать – восторженным приемом. Но, вот парадокс! Лично мне неизвестно, чтобы какие-то еще исполнительские коллективы включили его в свой репертуар. Объяснение этому вижу лишь одно. Произведение это – очень сложное, для исполнения исключительно трудное. Трудность двоякая. Во-первых, чисто технологическая (интонационная, ритмическая...). Во-вторых, смысловая, концептуальная.
Детский хор «Весна» с этой двойной трудностью справляется. Он, хотя и детский, но обладает далеко не детской технологической оснащенностью. А еще, это
умный хор. В его звуке, в его интонации всегда мы слышим, что хор хорошо понимает, о чем поет. В известной степени заслуга в этом принадлежит и композитору, чью музыку дети поют с первого класса, на ней формируются, привыкают к ее смыслам и стоящей за ней картине мира. Очень многие произведения Подгайца, написанные специально для этого хора, несут в себе глубокое философское содержание. Вот лишь некоторые примеры: «Как нарисовать птицу» – кантата для детского хора, сопрано и оркестра на стихи Ж. Превера, «Лунная свирель» – кантата-сказка для детского хора и инструментального ансамбля по сказке С. Козлова, «Черный омут» – опера-кантата для детского хора и симфонического оркестра по сказке С. Козлова, «Поэзия земли» – кантата для детского хоря и камерного оркестра. Подобных примеров значительно больше. К таковым, безусловно, относится и «Ода греческой вазе», о которой наш разговор.
Для начала приведем сам текст в том (сокращенном и отредактированном композитором) варианте, в котором он выступает в качестве поэтической составляющей хорового произведения.
О, строгая невеста тишины,
Дитя медлительных столетий,
Векам несешь ты свежесть старины,
Пленительней, чем строки эти.
О чем по кругу ты ведешь рассказ?
То смертных силуэты иль богов?
Откуда этот яростный экстаз?
Флейт и тимпанов отдаленны зов?
Пускай напевы слышные нежны,
Неслышные, они еще нежней;
Так не смолкайте, флейты! вы вольны
Владеть душой послушливой моей.
И песню — ни прервать, ни приглушить;
Звучать не перестанет никогда
Под сводом охраняющей листвы
Ты, юность, будешь вечно молода!
О вечно свежих листьев переплет,
Весны непреходящей торжество!
Счастливый музыкант не устает,
Не старятся мелодии его.
Высокий мир! Высокая печаль!
Навек смиренный мрамором порыв!
Холодная, как Вечность, пастораль!
Когда и мы, свой возраст расточив,
Уйдем, — и нашу скорбь и маету
Иная сменит скорбь и маета,
Тогда — без притчей о добре и зле —
Ты и другим скажи начистоту:
«В прекрасном — правда, в правде — красота,
Вот все, что нужно помнить на земле».
(Перевод Г. Кружкова. 1998)
Неважно, предполагал ли поэт, что его Оде предстоит вдохновить неизвестного ему композитора на создание музыкального произведения. Это событие состоялось. А значит, состоялся акт коммуникации литератора и музыканта, поэзии и музыки. А значит, само стихотворение стало чем-то вроде послания поэта грядущему музыканту. Если посмотреть на родившееся в результате хоровое произведение с
этой точки зрения, то можно увидеть ряд интереснейших вещей. В частности, некие «смысловые вызовы».
С первых слов поэтического текста мы такие вызовы можем обнаружить: «
О, строгая невеста тишины». Это о вазе, которая, будучи освобожденной от известных бытовых функций, является предметом эстетического созерцания. И, что важно, – предметом
визуального восприятия. В этом качестве она изначально дистанцирована от мира музыки.
Но поэт уже сделал шаг к преодолению этой дистанции. Тишина – это уже не из мира видимого, это уже из мира слышимого. Тишина принадлежит миру слышимого, хотя и парадоксальным образом. Это – неслышимый элемент слышимого мира. Как и музыкальная пауза, которая является важнейшим элементом музыки, своего рода «нулевым звуком». Следующая строчка – новый шаг в этом же направлении: «
Дитя медлительных столетий». «Медлительный» – характеристика времени, а время есть стихия музыки. Этим самым поэт как бы предлагает увидеть свой предмет в более широком контексте, выходящем за пределы пространственности, за пределы только лишь видимого. Он предлагает осознать его и в потоке времени, и в аспекте вечности, предлагает
услышать его тишину, а значит, тем самым, омузыкалить.
В этом своеобразный вызов музыке со стороны поэзии: сможет ли музыка в свою очередь поддержать начатую игру?
Греческая ваза, к которой обращены слова поэта, живет в ином масштабе времени, несопоставимом с масштабом времени любого музыкального произведения. «Медлительные столетия», по сути, вечность – вот мера присущего ей хронотопа. Музыка своим содержанием также может быть обращена к вечному, но ее
непосредственная жизнь всегда пульсирует в границах актуального теперь. Жизнь греческой вазы как особого культурного текста развертывается в веках, «
векам несешь ты свежесть старины». Как кусок янтаря, способный столетиями сохранять в себе случайно попавшего в смолу мотылька, так и ваза приобщает к вечности наэлектризованные мгновения экстатического танца и музыки: «
яростный экстаз», «
флейт и тимпанов отдаленный зов». Став рисунком на поверхности вазы, они потеряли непосредственное звучание, однако «
неслышные, они еще нежней».
Чем ответит музыка? Сможет ли она вместить в свое актуальное «теперь» образ «медлительных столетий» и выразить в звуке, то есть проинтонировать, вечность? И можно ли в принципе передать средствами музыки ощущение «
навек смиренного мрамором порыва»?
Со всем этим связан еще один вызов –
вызов визуальности. Если верить эстетической интуиции поэта, молчаливая, обращенная исключительно к зрению греческая ваза сумела поймать и запечатать в себе не только миг яростного экстаза, но и звук, «
флейт и тимпанов отдаленный зов».
Может ли музыка ответить симметрично? Может ли она превратить слух в орган ви́дения, подарив нам парадоксальный опыт созерцания в обход зрения?
Общая картина получается пока следующая. Поэт, а в его лице Поэзия обращает свой мысленный взор на оппозицию двух искусств — визуального, вневременно́го, с одной стороны, и аудиального, временно́го, с другой. Точкой их встречи, фокусом взаимодействия является здесь греческая ваза. Она каким-то «волшебным» образом вмещает в себе и миг, и вечность, и покой, и яростный экстаз, и тишину, и звук. Она – феномен пластического искусства – несет в себе музыку. Возможно ли обратное отношение? Может ли музыка воспроизвести похожую смысловую структуру?
И здесь самое время заметить, что эта смысловая структура сложнее, чем мы только что ее обрисовали. Важнейшим ее элементом является оппозиция
времени и
вечности или, как можно еще сказать, оппозиция «мира горнего» и «мира дольнего». Да, мы понимаем, что эти символические образы трактовались по-разному разными мыслителями, что, в частности, античный способ их понимания не таков, как средневековый. Но в нашем случае важнее сосредоточиться на том общем, что их объединяет. В частности, на идее мига, мгновения, предельного теперь, и на его отношении к вечности, к абсолютному всегда. П. П. Гайденко в книге «Время. Длительность. Вечность» так пишет об этом отношении: «
В вечности… все здесь и сейчас, там одно настоящее… Но, с другой стороны, и время причастно вечности, ибо в нем есть момент настоящего, который представляет собой что-то вроде отсвета вечности» (выделено мной, – Ю. Д.) [1,
60]. И там же она характеризует «теперь» как «окно в вечность».
Не об этом ли
вечном теперь, хотя и другими словами пишет Китс? «
Векам несешь ты свежесть старины», «
И песню – ни прервать, ни приглушить; звучать не перестанет никогда», «
ты, юность, будешь вечно молода! О, вечно свежих листьев переплет, весны непреходящей торжество! Счастливый музыкант не устает, не старятся мелодии его». «
Навек смиренный мрамором порыв!»…
В приведенном выше образе «окна в вечность» зафиксирована напряженнейшая антиномия мгновения и вечности. И то и другое суть
не время. Ни в том, ни в другом времени нет. «Теперь» не содержит времени постольку, поскольку в нем нет места для длительности, как и нет места для оппозиции «было – будет». Вечность же находится «по ту сторону» времени по определению; впуская в себя движение, развитие, оно теряет основные признаки вечности.
Впрочем, нас ведь интересуют не эти, уводящие в схоластику, рассуждения, а вопрос о том, как возможно
художественно выразить стремление человеческой души к созерцанию вечности (попытку заглянуть через «окно в вечность»). И, в частности, какие возможности для этого открывает музыка —
временно́е искусство.
Но прежде чем попытаться искать ответ на этот вопрос, обратим внимание еще на один существенный момент. Соотносить искусство, шире – культуру, с идеей вечности, такой ход мысли можно считать трюизмом. Об этом много говорилось. С одной стороны, речь тут может идти о способности живописи (а затем и фотографии) зафиксировать момент, поймать мгновение, заставить движение застыть в какой-то одной его фазе. С другой стороны, и это уже нечто более фундаментальное – говорят о важнейшей функции культуры фиксировать и передавать опыт, соединяя таким образом далекие поколения, обеспечивая преемственность развития. И в этом, ином смысле, мы также можем использовать образ «окна в вечность», понимая, что в данном случае он становится характеристикой культуры и культурных текстов.
Зачем мы вспоминаем здесь об этом? Мы бы и не стали этого делать, если бы сам поэт не сделал этого:
Когда и мы, свой возраст расточив,
Уйдем, – и нашу скорбь и маету
Иная сменит скорбь и маета,
Тогда – без притчей о добре и зле –
Ты и другим скажи начистоту:
«В прекрасном – правда, в правде – красота,
Вот все, что нужно помнить на земле».
Итак, сам поэт характеризует греческую вазу как «окно в вечность», причем, не в одном, а в двух внутренне резонирующих смыслах (феноменологическом и культурологическом). С одной стороны, он предъявляет свой опыт преодоления времени, выхода из его потока через интенсивное созерцание греческой вазы, которая сама при этом становится своего рода окном в вечность. С другой стороны, он обращается к ней как собирательному образу самой культуры, прося о том, чтобы она и впредь продолжала осуществлять свою великую миссию.
Таковы в общих чертах основные, на наш взгляд, смысловые вызовы стихотворения. Принимает ли эти вызовы композитор? И если да, что как он на них отвечает? Прежде чем обратиться непосредственно к партитуре произведения, зафиксируем один критически значимый тезис. Заключается он в принципиальной невозможности для музыки
непосредственно обращаться к вечности, к визуальности, к неподвижности и к тишине. Последняя, впрочем, проникает в музыкальную ткань в виде пауз. Но, строго говоря, лишь в отношении к звуку момент тишины приобретает смысл музыкальной паузы. Произведение, состоящее из одних пауз, есть всего лишь шутка, остроумный парадокс. Музыка не способна иметь дело с этими идеями непосредственно, но она может делать это опосредованно, косвенно, она может направлять нашу мысль в соответствующую сторону, задавая определенные смысловые векторы. Пребывая в движении, вызывать образ покоя. Живя во времени, направлять мысль к вечности. Обращаясь к слуху, рождать визуальные образы. Гармонией звуков утверждать ценность тишины…
Иными словами, не пребывая в Вечности и не достигая Вечности (не «дотягиваясь» до вечного), она способна множеством способов «указывать» в направлении Вечности, вызывать соответствующие мысли, ассоциации, переживания; она может оперировать соответствующими символическими средствами, формируя необходимое умонастроение. И есть основания ожидать, что таких «намеков» мы встретим не один, а множество, что, в общем, свойственно для художественного, музыкального, в частности, воздействия. Здесь уместно вспомнить сформулированный Л. А. Мазелем «
принцип множественного и концентрированного воздействия» [2].
Впрочем, не приписываем ли мы композитору намерений, которых у него вовсе не было? Не попадаем ли мы во власть собственных философических фантазий? Сам автор ничего по этому поводу нам не сообщает. Да и не в намерениях дело. Задачи, которые автор
сознательно ставит, и тот художественный результат, который фактически имеет место (то, что в результате получилось) далеко не одно и то же. Поэтому мы вправе поставить вопрос и искать на него ответ в самой музыке. На свой страх и риск.
Первое символическое послание кантаты мы получаем еще до того, как прозвучали первые ее звуки. И, заметим, это послание визуальное. На сцене мы видим хор, а перед ним два рояля, по правую и левую сторону. В том смысловом контексте, который уже задан самим названием, данный образ начинает раскрывать свои ассоциативные горизонты. Симметрия общей композиции. Форма раскрытых крышек рояля, напоминающая своим характерным изгибом силуэт вазы. А еще – арфу, инструмент из античных времен… Если рояли напоминают всем этим вазу, то сам хор, возвышающийся в пространстве между ними, может восприниматься как рисунок на поверхности вазы, расположенный по окружности. Получается, что ваза будет петь сама о себе.
Все это рождает соответствующие ожидания, создает определенный идейный настрой.
Но вот, прозвучали самые первые звуки. И на этом моменте я предлагаю остановиться особо. Тем более что сам композитор останавливается на них. Он многократно повторяет один и тот же краткий мотив, одну и то же неизменную последовательность из пяти звуков. Точнее сказать, неизменную последовательность интервалов, ибо в дальнейшем эта последовательность сдвигается по высоте, транспонируется, что лишь подчеркивает неизменность структуры. Этот мотив многократно повторяется и в начале (41 раз), и в конце произведения, не претерпевая структурных изменений.
Складывается впечатление, что нашему сознанию предъявляется для созерцания нечто, имеющее строго неизменную форму. Но, при этой неизменности, созерцаемый объект может менять относительно наблюдателя свое положение, перемещаясь, но не изменяясь. Так можем мы созерцать самые разные предметы, обладающие устойчивой формой. В том числе так мы можем рассматривать и вазу. Впрочем, не будем спешить с подобными заключениями.
Вот этот мотив.